Откуда идет свет, до краев заполняющий роман Алена Роб-Грийе "Соглядатай"? Впрочем, свет ли это? Скорее, прозрачность, но прозрачность поразительная, которая пронизывает собой все, рассеивает любые тени, разрушает всякую плотность, выводя вещи и существа на тонкую струящуюся плоскость. Можно назвать эту тотальную и равную себе самой прозрачность монотонной: она бесцветна, непрерывна, беспредельна и пропитывает собой все пространство, а поскольку она остается постоянно тождественной себе, создается впечатле|ние, что она трансформирует и время, наделяя нас властью пробегать его во все новых и новых направлениях.
Прозрачность эта делает прозрачным все остальное, и, проясняя все, кроме себя самой, является чем-то наиболее таинственным. Откуда она идет? Из какой точки освещает Вас? Книга Роб-Грийе создает видимость самого что ни на есть объективного описания. Каждая деталь в ней описывается тщательным образом, с размеренной точностью, описывается кем-то, кто, казалось бы, ограничивается способностью "видеть". Кажется, мы видим все, но все не более чем видимо. Результат получается странным. Андре Бретон упрекал когда-то романистов за их страсть к описанию, за стремлeниe заинтересовать нас желтыми обоями, плитками черного и белого цвета на полу, а также шкафами, занавесками и другими набившими оскомину деталями. Описания такого рода и вправду скучны, и нет читателя, который не пролистал бы их, удовольствовавшись тем, что они в книге есть, есть именно для того, чтобы их можно было пролистать; ведь мы так торопимся войти в комнату и поскорее узнать, что же там произойдет. А что если бы не произошло ничего? И комната так и осталась бы пустой? Если бы все происходящее, - события, которых мы ждем, люди, которых мы видим, - не имело бы другого назначения, как сделать комнату все более зримой, более доступной описанию, прозрачности исчерпывающего описания, строго отмеренного и при всем том невозможного? Что может быть более волнующим, исключительным, а возможно, и более жестоким? Стоять ближе к сюрреализму (Руссель)?
СЛЕПОЕ ПЯТНО. В этом полицейском романе нет полиции и захватывающей фабулы. Возможно, в нем имеет место преступление, но это, конечно, не то лежащее на поверхности событие, к которому с чрезмерной предусмотрительностью подводит нас повествование. Но в нем присутствует нечто неизвестное. В те несколько часов, которые коммивояжер по имени Матиас провел на своем родном острове, продавая наручные часы, вкралось мертвое время, не поддающееся обратному присвоению. К этой пустоте мы прямо приблизиться не можем. Мы даже не можем отнести ее к определенному моменту обычного времени, но подобно тому, как в традиции полицейского романа преступление через лабиринт следов и вещественных доказательств приводит нас к преступнику, так и здесь в нас закрадывается подозрение, что это описание, где все учтено, при всей его тщательной объективности скрывает в самой сердцевине зияние (une lacune), являющееся как бы истоком и источником прозрачности, благодаря которой мы видим все, кроме нее самой.
... Меня занимают страсть и тоска, а память чувств - это вам не ракетная техника или там валовой национальный продукт. Итак, перед нами покойный Гарри Фонштейн и его покойная жена Сорелла. Должно быть, они рисуются мне слишком хорошими и милыми, из чего следует, что они мне по милу хороши. А раз так, значит, мне надо для начала их нарисовать, затем решительно перечеркнуть и воспроизвести по-новому. Но это уже вопрос техники, все дело тут в разнице между воспоминаниями точными и эмоциональными. Вот если вы жили бы в громадном особняке, где куда ни глянь комоды, драпри, персидские ковры, поставцы, резные камины, лепные потолки, плюс к тому сад за высокой оградой, плюс ванна на мраморном возвышении с кранами, которые украсили бы и фонтан Треви, вы бы лучше поняли, почему для меня стали так много значить воспоминания о беженце Гарри Фонштейне и его ньюаркской жене. Нет, Фонштейн не был бедным шлемазлом [растяпой (идиш)], он преуспел в делах и зашиб немалые деньги. До моих филадельфийских миллионов ему, конечно, было далеко, но он очень даже недурно заработал для парня, который приехал в Америку через Кубу уже после войны, лишь в позднем возрасте начал заниматься отопительными системами, и к тому же еще и колченогого уроженца Галиции. Фонштейн ходил в ортопедическом ботинке, но это была не единственная его особенность. Волосы его, с виду негустые, на самом деле вовсе не были чахлыми, и пусть редкие, но крепкие, черные, лихо курчавились. Голова у него была до того несоразмерно большая, что человека менее стойкого могла бы и перекувырнуть. Его темные глаза были добрыми и притом пронзительными, что, наверное, объясняется лишь их постановкой. А может быть, и складом губ - не суровым и не то чтобы недобрым, но в сочетании с темными глазами он подкреплял такое впечатление. От этого иммигранта мало что могло укрыться. Мы не состояли в кровном родстве. Фонштейн приходился племянником моей мачехе - я называл ее тетя Милдред (продиктованный любезностью эвфемизм: когда мой вдовый отец женился на ней, я был уже взрослым и во второй матери не нуждался)...